Итак, кусок из позднесоветских воспоминаний депутата Государственной Думы и активного контреволюционера Василия Витальевича Шульгина, о его встрече в советской тюрьме с Мордехаем Дубиным - известным еврейского деятелем, депутатом латвойского Сейма от религиозной партии Агудат Исраэль.
Текст показался настолько интересным (и малоизвестным - даже в специальной статье в "Лехаиме", посвященной Дубину, ссылок на него нет), что воспроизвожу его здесь in toto:
Меня перевели в камеру, где было несколько человек, в том числе старик-еврей по имени Дубин. В первый же день совместного пребывания в камере он предложил мне кусок белого хлеба, что считалось в тюрьме как бы знаком дружественного привета. На это я сказал:
— Простите меня, я вас совсем не знаю и такой подарок от незнакомого человека принять не могу.
Он ответил:
— Зато я вас очень хорошо знаю. Я пятнадцать лет был членом рижского (ревельского?) парламента, а значит, и политиком. Поэтому-то я вас хорошо знаю. И если вы не примете мой хлеб, то вы меня незаслуженно обидите.
Я сказал:
— Хорошо. В таком случае, давайте.
Впоследствии я узнал, что этот Дубин — правовернейший из правоверных еврей, очень уважаемый религиозными евреями. Но и до этого, в тюрьме, он предстал передо мной незабываемой фигурою. Он соблюдал до мелочей все нелегкие правила и запрещения, которым подвергают себя правоверные евреи.
В течение целого дня он ничего не ел. Почему? Потому, что еврею невозможно вкушать пищу вместе с гоями, то есть неевреями. К концу дня, когда уже всякие ужины и чаепития были кончены, он садился к столу и ужинал. Его ужин состоял из дневной пайки черного хлеба. Только в субботу он позволял себе... он покупал в ларьке белый хлеб, селедку и сахар. Потому что по закону в «шабаш» еврей обязаны есть лучше, чем в обыкновенные дни.
Чтобы покончить с субботой, я расскажу, что он обратился ко мне с просьбой вечером зажигать свечу. Но так как от древних времен, когда разжечь огонь было действительно трудно, эта операция становилась работой, запрещенной в «шабаш». Конечно, в наше время чиркнуть спичку смешно считать работой. Но еврейские староверы отличаются великим формализмом, и потому даже и чирканье спичкой считается работой. С давних времен для такого рода работ евреи нанимали за деньги или подарки гоев, то есть неевреев, и этих наемных работников они называли «шабес-гои». Я с отменным удовольствием стал шабес-гоем у Дубина и зажигал ему свет. Этим с внутренней улыбкой я оправдывал белый хлеб и сахар, которые от него принимал.
* * *
Попутно он рассказал мне, что раньше был в камере, где, кроме него, были исключительно немцы. Почему его посадили к немцам в те времена, когда Гитлер уничтожал евреев миллионами, сказать трудно. Ведь тогда еще антисемитизма у Советской власти не замечалось. Как же сложились у Дубина отношения с товарищами по камере? Дубин рассказал:
— Мы, евреи, очень хорошо знаем наших родственников, больше, чем это принято у русских. Я насчитал, что немцы убили примерно сто моих родственников. Уцелела только моя родная сестра, убежавшая в Москву. Она и посылает мне деньги, на которые я могу покупать в ларьке... в известных пределах... В законе сказано: «Голодного накорми». Немцы голодали. Я им давал все, что мог...
Тогда мне показалось, что сердце этого жестокосердого еврея смягчилось до Благости, и белый хлеб и сахар, которые он мне давал, я ощутил белыми и сладкими.
* * *
Что делал Дубин в течение целого дня? Он молился... Молился он стоя и не про себя — по-видимому, евреи этого не умеют — и не шепотом. Он бормотал заунывно слова, мне непонятные. Иногда это бормотанье переходило в плач... вроде рыдания... «Плакали евреи на реках вавилонских»... Когда-то я это видел где-то... в Пинске, кажется... как евреи выходили на берег реки Пины и по целым часам там рыдали... Рыдали в какие-то особые их дни. О чем они плачут, конечно, известно из Библии, но я не знаю... О каком-то несчастье... разрушении храма, наверное, которое произошло много веков назад. Это, так сказать, ритуальные плачи. Дубин объяснил мне, что при некоторых молитвах евреи обязаны плакать... по закону.
Но были и неритуалъные слезы... И они лились в таком изобилии из глаз Дубина, что на полу образовывались лужи. Пусть читатель не думает, что я преувеличиваю... Действительно — лужицы... Никто не смеялся над ними. Но я спросил как-то Дубина:
— Отчего вы так особенно сильно плачете при некоторых молитвах?
Он ответил... без слез и деловито:
— У меня была мать. Я каждый день навещал ее. Но иногда не навещал. Вы сами, как член Государственной Думы, знаете, как много времени, часто бессмысленно, отнимает парламент... Кроме того, я был крупный лесопромышленник... У меня было до четырех тысяч рабочих... Я о них заботился. Они не были евреи... но я о них заботился, надеясь, что они... когда-нибудь об этом вспомнят... во время еврейских погромов... Действительно, пострадал я не от них... Ну вот, вследствие моих всяких дел и забот, я в некоторые дни не мог посетить мать. И вот об этом я так горько плачу теперь...
* * *
И снова я почувствовал какую-то благость... в этом раскаянии любящего сына...
* * *
— У меня осталась одна сестра в Москве. Она посылает мне не только деньги, но и книги... Еврейские молитвенные книги... У меня здесь целая библиотека... двадцать томов...
— И вам позволяют их читать?
— Да. По одной дают.
Я подумал: «Ведь это книги о Боге...»
Почему же это разрешается Дубину? Но никто из христиан в тюрьме даже не смел подумать о том, чтобы дали читать Евангелие. В библиотеке тюремной было десять тысяч книг... Но ни Евангелия, ни Корана не было... А Дубину давали его Библию...
Каким образом он этого добился, я так и не узнал. Зато я собственными глазами увидел, как он добился другого.
В тюрьме неумолимо были дни купания. Каждые десять дней... Впрочем, и умолять не приходилось, все охотно шли мыться. Ходил и Дубин. Но когда купальный день пришелся на шабаш (то есть на субботу), он сказал, что закон не позволяет ему мыться в субботу.
— Силой поведем!
И повели. Но он так рыдал, что выругались... матом... и оставили его в покое.
Сила воли, присущая евреям, не обращая внимания на формы, превосходила сопротивление тюремщиков, которые были обязаны купать заключенных, хотя бы насильно.
Тут не было благости в прямом смысле этого слова. Но поскольку это было хотя бы не правильно, но все же исполнение воли Божией, это тоже был вид благости...
* * *
Неумело и, может быть, беспомощно... и в совершенно частном случае... я все же изъяснил, как я ощутил это дуновение благости... И в заключение постскриптума могу сказать:
— Стопроцентный еврей Дубин мне понравился.