Current reading: сексуальная жизнь конвоиров и подконвойных



Видимо, благодаря очередному ушедшему в лучший мир старичку, чьи книги оказались на книжном развале, познакомился с творчеством Александра Воронского - советского писателя, забытого, полагаю, чуть менее чем полностью. (Интересно, есть ли в ленте кто-то, кто его читал).

Dаром что профессиональный революционер и большевик, pисателем Воронский оказался неплохим и интересным, по крайней мере, в своей автобиографической прозе. И, в частности, описал, как его вместе с еще несколькими политическими конвоировали зимой к месту ссылки в Архангельской губернии:

Однажды [начальник конвоя унтер ]Селезнёв зашёл к нам в арестантскую, долго нёс туманную ерунду, справлялся о нашем здоровье, есть ли у нас жёны, дети, родные, из каких мы губерний, уездов и волостей, наконец, смущённо промолвил:

— А что, товарищи, как ехать-то дальше? Выходит, нам крышка и каюк; то есть, — поправился он, — крышка не крышка, а… очень даже деликатное положение получается. Говорил я им, вельзевулам, в аккурате надо содержать себя, а они, известно, неслухи: ну, и доигрались, добегались, допились до полной всевозможности. Пропились мы дотла. Казённые деньги пропили.

Пересыльным полагалось суточное содержание, жалкие гроши. Существовать на них было нельзя. У политических имелись свои деньги, тщательно зашитые в платье перед отправлением партии. Первые недели эти деньги мы и тратили в расчёте, что потом казённые суточные помогут нам перебиться. Свои рубли мы уже успели израсходовать. Теперь оказалось, что казённые деньги пропиты конвоем.


— Это что же, — сказал едко Климович, — вы, господин Селезнёв, для полной интеллигентности пропили наши суточные?

— Да-с, пропили, — соболезнующе и сокрушённо согласился старший.

Увидев, что его сообщение отнюдь не порадовало нас, он, по-видимому, в утешение прибавил:

— Мы и свои деньги безусловно пропили.

— А хлеб? — спросил я.

В Архангельске конвойным выдали хлебный паек. Караваями хлеба была доверху нагружена их подвода. За последние дни хлеб куда-то исчез.

— И хлеб пропили, — доложил вполне объективно Селезнёв. — Осталось дня на три.

— Нехорошо это, — выговорил я Селезнёву.

Идти по этапу предстояло ещё недели три. Нам угрожал голод.

На другой после признаний Селезнёва день, в новом этапном помещении, конвойные, избегая смотреть нам в глаза, выдали каравай хлеба. Мы долго грызли каменные корки, после чая уныло сидели или валялись на нарах, в избе стояла мрачная и пустая тишина...

С нар поднялся [солдат] Нефёдов, усмехнулся, неторопливо надел шинель, подпоясался, добродушно сказал:

— Пустое всё говорите. О деле надо думать. Есть у меня тут знакомые, пойду к ним, глядишь — и принесу чего-нибудь.

— Объявляю заседание закрытым, — громогласно заявил Кучуков, очевидно, воображая, будто он на собрании в две-три тысячи человек.

Мы лениво разбрелись по местам. Спустя час или два возвратился Нефёдов, медленно развязал башлык, потёр щёки, подошёл к столу, вынул из кармана шинели бутылку водки, несколько шанег, серебряный рубль.

— Свет не без добрых людей. Китаев, сбегай в лавку, купи пшена и трески. Всем хватит и на завтра останется.

Его простое, гладкое лицо с белёсыми бровями и ресницами улыбалось довольной, широкой улыбкой.

Я спросил Нефёдова:

— Где всё это посчастливилось вам достать?

Нефёдов загадочно ответил:

— Сорока на хвосте принесла. Да вы не сомневайтесь, дело чистое, ей-ей.

Мы ели душистый кулеш и ещё более душистую треску.

Бутылка водки была роспита вдохновенно. Нефёдов держался хлебосольным хозяином. Ночью конвойные долго шептались у себя по углам. Когда на следующий день мы расположились снова отдыхать, Нефёдов обратился к конвойным:

— У кого, други, на селе есть знакомые или какие-никакие?..

Солдаты странно переглянулись, кое-кто двусмысленно ухмыльнулся.

Селезнёв поучительно ответил:

— Умей воровать, умей и ответ держать, сем-ка, я схожу. Я — удачливый. Есть у меня тут приятели.

К обеду он принёс шанег и свежих сельдей. Вид у него был торжественный и самоотверженный. Конвойные подшучивали над Селезнёвым, чего-то недоговаривая.

— Клюнуло?..

— Ты, Селезнёв, старайся, пример показывай, ты — старшой…

— Главное, очки надевай, очки тут первое дело…

Селезнёв самодовольно и молодцевато крутил усы.

В новом посаде знакомые нашлись опять у Нефёдова. Мне показалось странным и подозрительным такое обилие приятелей, земляков и знакомых у конвойных. Ещё более непонятны были шутки, намёки и разговоры, которыми они обменивались. Встретившись во время прогулки с Нефёдовым, я откровенно высказал ему эти свои сомнения, спросил, каким путём солдаты достают деньги, водку, хлеб. Нефёдов сначала замялся, потом неопределённо усмехнулся, потёр нос, поправил привычным движением пояс.

— Ай не догадались, а дело-то совсем простецкое. Вы только своим товарищам не сказывайте, особливо этому косоплечему, который всё в книгу читает. Мы промежду себя сговорились никакого вида вам не показывать: неловко нам перед вами… Ну, одним словом, жёнки посадские нас выручают. Ребята мы здоровые, до бабьей ласки охочие, а тутошним жёнкам это самое только и подавай. Вдов тут много, солдаток. У которых — мужья в отлучке. Теперь поморы на промыслы уехали. А живут, сами видите, в довольстве, в безбедности. Ты придёшь к ней, к жёнке-то, ну… то да сё — она тебя накормит и в дорогу что-нибудь сунет. Народ в этих краях не жадный, сожалетельный… Вот всё и дело… Мы же понимаем — раз прогуляли ваши гроши, должны сами об вас заботиться. У нас тоже своё правильное понятие имеется, мы не нехристи какие али-бо душегубы. Вы только живите без сомнения, до вас всё это не касается.

Нефёдов смущённо заглядывал мне в глаза, точно искал поддержки и оправдания.

— Так не годится, — пробормотал я растерянно, — надо найти какой-нибудь другой выход.

— Чего ж тут хорошего, — согласился с готовностью Нефёдов, — а только ничего другого не надумаешь.

Мы со всех сторон обсуждали «положение», искали «выход из тупика», предавались самобичеванию и рассуждениям. Но пока мы всё это делали, конвойные продолжали ходить «по землякам и знакомым». Селезнёв пробовал уже снова начальственно распоряжаться.

— Кому ноне в наряд итить? — спрашивал он, строго посматривая на солдат.

— Итить, кажись, Китаеву, — отвечали конвойные и начинали шутить над ним.

— Ростом будто не вышел.

— Ростом — это ничего: губа подгуляла. У тебя, Китаев, не две губы, а, почитай, три выходит.

Иногда Селезнёв говорил:

— Кому ноне в наряд? Мне ноне в наряд… Эх, служба, служба!


Правда, в какой-то момент схема дала сбой - заботясь о прокормлении узников, конвоиры подцепили триппер, и стали непригодны к работе. Однако до места назначения своих клиентов они все-таки довели, где те и стали жить-поживать. Например, вот так:

Собирались мы обычно у Николая, семинариста, говорившего сильно на «о», приятного увальня с развалистой походкой, изрядно косолапого, с русой, окладистой бородкой. Николай любил задушевные разговоры о своей «драме жизни». Драма его состояла в том, что в Саратове жили две фельдшерицы, подруги, — Рая и Сима. Симу он, видите ли, любил телесно, а Раю — духовно. И Сима и Рая писали ему письма, считая себя его невестами. И Рае и Симе он отвечал, одинаково обнадёживая их и не зная, на ком же ему жениться. Но и Рая и Сима были далеко, а близко в ссылке — стоило только перейти улицу — жила Маруся, и, хотя она была хуже и Раи и Симы, Николай тем не менее любовь к ближнему предпочел любви к дальнему. Это было вполне естественно, так как у Николая, по его заверениям, появились опасные для здоровья признаки: стукало в голову, в самый затылок. У Маруси от Николая родился ребёнок. Когда истек срок ссылки, Николай поехал в Саратов, долго недоумевал и скорбел, как ему быть с Раей, Симой и Марусей, настолько долго, что и у Раи и у Симы появилось от него по ребёнку.

О Розе Вадим рассказывал:

— Ты понимаешь, — Вадим эти слова тянул и делал ударение на каждом слоге, — ты понимаешь, всем хороша девица, но… слишком увлекается самообразованием.

— Это плохо?

— Это не плохо, это очень даже похвально, но… магнетизирует она нашего брата, ей-ей. «Товарищ, — говорит, — займитесь со мной по „Эрфуртской программе“, я ничего не понимаю в кризисах». Ну, товарищ, натурально, начинает с ней заниматься. Сидит эта самая Розочка во время учебного часа и как будто боится слово мимо ушей пропустить, а между прочим понемногу всё придвигается к своему учителю, всё придвигается и смотрит всё больше и больше, этак пронзительно и завлекательно. Ты, понимаешь, говоришь, говоришь, говоришь, а она магнетизирует, легохонько к тебе прикасается, всё прикасается. Ну, учитель, натурально, начинает сбиваться, путаться, гмыхать, носом сопеть, как паровоз какой, балдеть, а она набавляет, усиливает: глаза опустит, а глазища у ней с ресницами, например, как опахала какие, веером вниз, аж ветер идёт, — да ещё грудь впридачу пустит, вверх и вниз, вверх и вниз, вверх и вниз. Ежели вовремя не уберёшься, готово дело: программа — к лешему на кулички, о кризисах ни слуху, ни синь-пороха, концентрация капитала — ко всем дьяволам. Какой тут кризис, тут, брат, такие концентрации и экспроприации экспроприаторов происходят, что и во сне не приснятся… И это даже всё ничего и даже пользительно, только капризна очень, очень капризна. Репетиторов этих самых меняет без пощады и потом вообще… напориста. Иные сами первыми отбой бьют: «Я, мол, товарищ Роза, с прискорбием должен отказаться от занятий с вами, потому перегружен очень». А другим она сама отказывает: «Товарищ Ефим, простите, я вам очень признательна за ваши чудные лекции и указания, но должна взять другого руководителя: мне нужно, чтобы со мной занимались ещё и по-немецки, а вы по-немецки не знаете, я же собираюсь за границу». Отставка, одним словом… После приходится разбирать дела и поступки этих самых руководителей: либо один другому в морду даст, либо обозначит каким-нибудь неудобосказуемым наименованием с прилагательными в три фута…

Обсуждение в мордокниге.