
Поскольку о нынешних делал писать грустно, обратимся к преданьям старины глубокой. И процитируем несколько отрывков из мемуаров Максимиллиана Маркса - о многоконфессиональной духовной жизни града Смоленска, где Марксу довелось жить в середине XIX века:
Пастор и архиерей
Дряхлый лютеранский пастырь, застраховавший свою жизнь во время оно, и внесший ежегодными уплатами сумму чуть ли не втрое больше назначенного им после себя наследства, умер наконец в Смоленске, и на его место прислан другой, питомец Дерптского университета, прочно закаленный в буршевских коммермах[190] и кнайпах, а равно и в богословской диалектике – он, делая визиты всем, без различия вероисповеданий, как властям, так и замечательнейшим личностям города, явился и к преосвященному. Тот принял его с подобающею важностью, совсем не соответствующей простоте духа и между прочим отнесся к нему с фразой:
– Вы – христианский, хотя лютеранский священник, и потому, я полагаю, что вы сознаете свое низшее значение в сравнении с нашими священниками. Ведь вы верно знаете, что мы-то, мы первые, а вы далеко за нами.
– Вполне согласен, ваше преосвященство, – сказал пастор. – Я не надеялся услышать от вас столь лестную похвалу, за которую приношу чувствительнейшую благодарность.
– За что же? – в недоумении спросил Тимофей.
– Священное писание у нас одно и то же, и потому я осмеливаюсь обратить внимание вашего преосвященства на слова, находящиеся в нем: «первые будут последними, а последние – первыми».
Смоленские ксендзы
Со времен Бирона католической церкви и католических священников не было во всей смоленской губернии. Это-то и принудило Пржевальских, Синявских, Пташинских и других мелких помещиков крестить новорожденных детей в православии, за невозможностью ездить для того за границу в Польшу. Колковский выхлопотал дозволение построить небольшой костел и при нем иметь постоянного приходского ксендза...
После Колковского заведование католической церковью перешло к синдикам, избираемым прихожанами. Синдики, вероятно, прочитавши поэму Мицкевича «Пан Тадеуш», хотели иметь у себя что-то вроде идеального ксендза Робака и, разумеется, постоянно ошибались. Все присланные ксендзы были люди добрые, неглупые и даже почтенные, но не расставались с аксиомой, выраженной еще в начале 16 века польским поэтом Яном Кохановским в его макаронической шутке:
Non [licet] księdzo poczciwam zonam habeze,
Sed [licet] curwam trzymare kucharkam.
(Неприлично ксендзу иметь честную жену, но прилично содержать развратницу-кухарку).
Ицко на страстной недели
замечательной личностью был смоленский ротмистр еврей Ицко Закошанский. Не было, кажется, помещика, не заискивавшего у него доброго расположения. Вся смоленская [сумстократия]: Друцкие, Потемкины, Энгельгарды, Лесли, Криштафовичи и прочие сидели буквально говоря, в одном из его карманов. Ходил он в длиннополом сюртуке с шестью или семью карманами с каждой стороны. Это была ходячая контора, и в случае надобности в справке, Ицко только начинал считать карманы: «Дрей, фир, финф, зекс», и дойдя до известного года, сейчас же вынимал из него пачку, где находился искомый вексель или другое какое-нибудь долговое обязательство. Удивительна была его доверчивость, и что только с ним не поделывали смоленские помещики! Продавали ему хлеб на корне – он платил, а они жали, молотили и сбывали в другие руки. В гражданской палате у него было постоянно не менее 30 исков. Но как и председатели, и советники были или родные или хорошие знакомые ответчиков, то дела тянулись бесконечно, и Ицко морщился, почесывал затылок, терпеливо ждал, и даже, когда имению должника угрожала опись и продажа с аукциона, давал опять деньги под новое обязательство.
Не могу забыть встречи с ним в гражданской палате. На страстной неделе, когда чиновники говели, Ицко зашел в палату справиться о своих делах, так как наступала светлая седмица, в которой присутствий не бывает.
– И вы тут? – спросил он с удивлением, увидевши меня у стола, где записывался протестуемый мною вексель.
– Да, по делу, – ответил я.
– Ну! Так придите завтра, а там послезавтра, а там еще послезавтра, а там после праздников, пока будут делать справки, да пойдет переписка.
– Обойдется без всех этих церемоний, – сказал я преспокойно.
– А как же у меня так все идет переписка, да переписка, а когда кончится эта переписка – того не только я, но спросите у них – и они не знают.
– Да вам, жидам, не стоит ничего и делать, – сказал помощник столоначальника, довольно полненький и глупенький человечек.
– А зачем не стоит? Делай дело – так и будет стоить, а как не делаешь ничего – ну, так и не стоит, – сказал Ицко.
– Да вы Христа мучили, – пробормотал чиновничек, вероятно, под влиянием страстного времени.
– Ой, какой же он умный! Ну-ка, умница, скажи же, когда мы начали Христа мучить?
Умница нашелся в сильном затруднении.
– В четверг вечером, – шепотом подсказал я чиновничку, видя безвыходность его положения.
– В четверг вечером! – громко ответил тот.
– Ну, а когда же замучили?
– В пятницу! – сам, без подсказывания, отвечал бедняга.
– Ага! В четверг стали мучить, а в пятницу замучили! А когда к вам попался Христос, то вы как завели бы переписку да справки, так дело бы тянулось, тянулось и до сих пор вам же не было бы спасения!
Ну и чтобы два раза не вставать - еще одна зарисовка Маркса, о нравах и понятиях тогдашней глубинки. А точнее - Енисейской губернии, куда Маркс был сослан после покушения Каракозова:
В один декабрьский вечер 1867 г. ввалился ко мне в горницу всею своею неуклюжею массою некто Арлап (должно быть – Харалампий) Федорович, достопочтенный комендант [насчет] старшины (т. е. кандидат по старшине). Посещение этого высокопоставленного в волостной администрации лица, в столь необыкновенное время, употребляемое, по принятому обычаю, только на отдых или на попойку, крайне меня удивило и, признаться чистосердечно, даже обеспокоило и озадачило.
– Здорово, Восипыч!
– Здравствуйте, Арлап Федорович.
– А я к тебе, однако, за делом.Вот оно какое. Однако ночью у соседа через двор обрезали коровам уши.
– Уши! Да кому же и на что нужны коровьи уши?
– Как на что? Волхвам[343] и волхвиткам всё везде нужно. Эта погань однако стряпат изо всего угощение своему попу дьяволу, да своим братьям-лешакам, да сестрицам-русалкам. Сгинь они и провались в тартарири. Ну! Ведомо, старая ведьма Афонькина волхвитка и сделала это.
– А видел кто, как она резала, или отрезанные уши нашли у нее что ли?
– Видели – нашли! В уме? Увидишь ты оборотня да и найдешь его? Ведь она оборотень, по ночам бегает по всему селу кобылою. Да мало еще и девчонку Федькину оборотила в собаку, и рыскали целую ночь по околоточному кладбищу.
– Ну, Арлап Фёдорович, скажу я вам только то, что всему этому как-то не верится.
– Уверишь! Спроси вот девчонку, так тебя тетка-лихоманка затрясет, и од страха зубами однако залязгаешь. Огнева бы ее задавила! Да вот все видели, как язва поганая влезла на месяц, да и откусила его. Вот таки так куска и не хватат.
– Как же эта огнева и язва взромоздилась на месяце? – спросил я.
– Да так по лучу.
– Как по лучу?
– Э! Да ты, брат Восипыч, как вижу, ничего не смыслишь. Ну, чего, что был и в Москве, и в Питере, и грамоте знаешь, и архив-то у тебя ишь какой, – причем, указал на какую-нибудь дюжину книжонок и несколько дестей исписанной бумаги, лежащих на скамейке в углу комнаты, и служивших мне ночью вместо подушки: «Ну, коли ты даже не промаракуешь и того, что однако каждый из нас и смышлит, и знает».
– Не смыслю и не знаю, Арлап Федорович, сознаюсь вам, как на духу. Вот таки ровно ничего и не смыслю, и не знаю, и прошу вас, наставьте меня, пожалуйста, как по лучу взобраться на месяц.
– Э-эх, грамотные головы, да еще и с ушами! Ну, так что же вы смышлите, коли и этого не знаете? А оно-то дело все так просто, что и мало-мальское дитя тебе все расскажет.
– Когда дитя станет рассказывать, то я, пожалуй, и не разберу даже, про что оно говорит. А вот вы, Арлап Федорович, человек обстоятельный, да и почтенный, сумеет мне вбить в голову то, чего я не понимаю. Вас-то я надеюсь понять, потому что вы всегда говорите коротко, но толково и умно.
– Так слышь же. Вон чего. Возми-ка туяс[346], да пошире, налей в него воды полнехонько, поставь его на открытом дворе, и стань сам так, чтобы месяц показался в туясе. Большой и здоровый нож должен быть готов в руках. А то еще лучше, коли пальма (тунгусский кинжал). Валяй пальмой по месяцу, да крепче, чтобы она прошибла дно туяса, и поглубже вошла в землю. Удалось – вот те и всё тут! Луч прибит к земле! Хватайся за него да держись только твердо. Ведь другой конец его на том месяце, что на небе. Ну, так и доползешь, коли голова крепка да руки здоровы.
– А луч-то и будет виден?
– Ишь, виден! Тонок, что те мизгировы нити, да прочен зато, прочнее всякой бичевы. Не видит глаз, так рукой имай!
Покрепившись на силах душевных, Арлап Федорович с важностью, подобающею его значению в общественной администрации, приступил к изложению дела, по которому он явился ко мне. Тютя, как и следовало подчиненному, поддакивал только своему начальнику. Не имея подражательного таланта, я не могу передать всей этой курьезной сцены, и потому изложу только самую суть ее. Она состояла в том, что кежемские общественники решились подать прошение в волостное правление и просить о нижеследующем. Пункт 1-й: что старуха Афонькина – волхвистка. Пункт 2-й: что она – оборотень, и в виде кобылы рыскает ночью по деревне и ржет. Что могут засвидетельствовать такие и такие, числом 18 человек. Пункт 3-й: что она, кроме того, из соседнего двора девочку Федькину обращала в собаку и бегала с нею, что кроме сознания девочки подтверждается свидетельствами матери ее, тетки и старшей сестры. Пункт 4-й: что она отрезывает уши коровам для своих волхвований. И пункт 5-й: что она, влезши на луну, откусила кусок ее, что видели 40 человек, готовых подтвердить свои показания присягою. А как все эти, богопротивные преступления совершаемы были явно и не подлежат ни малейшему сомнению, то общество кежемских крестьян просит, дабы повелено было оную богомерзкую волхвистку Афонькину, по снаряжении законного следства, предать уголовному и церковному суду, и выгнать ее как из села Кежемского, так и из всей кежемской волости. Нужно только подвести статейки к каждому пункту отдельные, написать прошение, и переписать его на гербовой бумаге. И вот цвет общества, готового принять присягу в виденном собственными их глазами безобразии, рассчитывая на мою грамотность, шлет ко мне депутацию с предложением пособить им в столь важном и выходящем за пределы снисхождения деле, предлагая при этом богатое вознаграждение: 50 белок, 2 пуда ржаной и по 1 пуду пшеничной муки и рыбы, кроме выпивки, необходимой как при заключении условия, так и при исполнении его.
На другой день, как я узнал после, другая депутация ходила к приходскому священнику Григорию Софроновичу Олофинскому. Состав ее несколько изменился: вместо слабого Тюти отправилось самое интеллигентное лицо из Кежемской аристократии, бывшее когда-то прежде головою, торгующее, следовательно, посещавшее хоть раз в год окружной город Енисейск, и даже настолько грамотное, что даже исходящие бумаги подписывало собственноручно: «Волостной голова Гван Кокорин» – почерком, похожим на почерк Сетивая, только в масштабе по крайней мере в четверо меньшим. Арлап Федорович, как один из самых дельных и энергичных членов, остался неподменным.
Удача была не лучше. Священник не согласился сочинить им прошение и советовал не срамиться подачею его, потому что верить в волхвов и волхвиток и глупо, и грешно.
– Так ты, батька, не веришь, однако, в волхвов? – спросил его сановитый Иван Яковлевич.
– Не верю и не должен верить, ровно, как и вы не должны, потому что это запрещено заповедями господними. Помните слова: «не поклонишися им и не послужиши им».
– Мы-то помним, а ты, батька, и в Евангелие уже не веришь.
– С чего ты взял это, Иван Яковлевич?
– А вот с чего однако: какие же это волхвы приходили к Спасителю, когда он родился? Что ж ты дуришь? Какой же ты батька, какой же ты священник? – громко и настойчиво вскрикнула кежемская интеллигенция.
– Ты еретик, а не поп! – заревел энергический Арап Федорович.
– Мы пойдем к архиерею жаловаться на тебя, и будем просить, чтоб тебя убрали от нас к черту и расстригли. Ах, ты язва этакая! – хрипя кричал в сенях Иван Яковлевич.